Серое утро чуть брезжило в узкую полоску между двух плохо сдвинутых половинок драпри, когда я проснулась.
Я не поняла с минуту, где я и что со мною… Безжалостная действительность перенесла меня снова в мое настоящее, серое и тоскливое, как это чуть брезжащее утро. Еще голова моя была полна чудесных образов только что виденного во сне, а сердце уже рвалось на части от острого прилива отчаяния. И вот, не отдавая себе отчета, я вскочила с постели и, как была, в одной сорочке, присела к письменному столу и стала заносить на чистые странички записной книжки мой чудесный сон в связи со вчерашней беседой моей кузины и ее подруги, мое печальное пробуждение, разбитые надежды, — словом, все, все испытанное мною в эти сутки. Не переставая ни на минуту, дрожа от холода и волнения, я писала не отрываясь, не отводя воспаленных глаз с плавно текущих строчек.
Слово за словом, строка за строкою, лист за листом мелькают буквы дробного и красивого почерка, и через три-четыре часа усиленной работы моя повесть была готова.
Безотчетным движением руки, точно под чужим влиянием, поставила я в заглавной строке: "Сон девушки", и стала читать.
Что то донельзя правдивое, мощное, сильное и красивое полилось из моих уст. Я усилила голос и стала читать громче и громче. Невольный восторг охватил меня.
Да полно! Я ли это написала? Боже мой!
Эта чудесная, полная блеска и красоты, правдивая сказка, вызывающая жгучие слезы участие и восторженные порывы восхищение, была написана мною. Слезы брызнули из моих глаз. Я задыхалась.
Простая, несложная исповедь бедного некрасивого светского урода, девушки, переживающей тяжелые годы в полном духовном одиночестве, но с горячими запросами жизни и розовыми надеждами, поддерживающими ее. И этой девушке снится сон, полный прелести счастья.
Этот сон, как по мановению волшебного жезла, превращает ее в красавицу, любимую и лелеемую всеми.
Но с первыми же минутами пробуждения она снова окунается в печальную действительность и переживает весь ужас разочарования.
И все. Но это "все" прекрасно и это "все" было написано мною — бедной, ничтожной, дурнушкой, маленькой княжной Тасей!
Господь Великий и Милосердый! Ты не дал мне красоты, не дал счастья!.. Ужели же мне предстоит большее?.. Неужели в награду за все мои страдание Ты подарил меня лучшим сокровищем в мире — талантом, перед которым красота и богатство кажутся жалкими, ничтожными, пустыми звуками, и только…
— Что с вами, милая Natalie? У вас такое странное лицо!
Tante Lise, сухая и важная старуха, говорила "вы" решительно всем на свете, кроме своей старой камеристки, Вареньки, и не менее ее старой моське Женни.
Я посмотрела в зеркало.
Действительно, лицо мое пылало, а глаза разгорелись, как угольки. Но ни румянец, ни блеск глаз нимало не скрасили моих грубых черт, ни моей убийственной желтой кожи. Я еще не остыла от моего недавнего волнения, глаза не высохли от счастливых слез, вызванных действием неожиданного и сильного прилива вдохновения, когда я прерывающимся голосом прошептала, заикаясь и краснея:
— Я написала повесть!
Tante Lise не расслышала. Она собственноручно привязывала к ошейнику Женни серебряный колокольчик и, чуть-чуть повернув ко мне голову, проронила вопрошающе:
— Гм?..
Я должна была повторить.
Когда она, наконец, поняла меня, то удивленно приподняла брови и сказала спокойно:
— Очень мило. Вы прочтите мне ее после обеда.
Мне казалось, что это известие должно было поразить, ошеломить tante Lise. Тася — писательница! Тася написала повесть! А вместо того какое-то тупое равнодушие в ответ.
— Вы прочтете ее мне, — и уже тоном приказания, переводя разговор на французский язык, чтобы не услышал лакей, подающий нам чай, tante Lise добавила, — только не болтайте об этом много, а главное, чтобы ни Лили, ни Вива не знали… Они будут смеяться. Писать повести это не наше с вами дело, милая Тася!
Боже мой! Не мое дело! А если я — талант, если то, что я написала, прекрасно? Если я дрожала и замирала от восторга при чтении написанного мною так же точно, как и при чтении великих писателей — Гоголя, Пушкина, Лермонтова и Толстого? Нет, не следовало мне говорить это tante Lise, она не поняла и не оценила меня и не может понять ничего, кроме своих интересов, накрепко замкнутых в тесный круг светской жизни! И сейчас, не остывшую еще от лихорадки первого творчества, она начинает забрасывать меня праздными вопросами по поводу вчерашнего вечера: много ли я танцевала? любезно ли относилась ко мне хозяйка дома и какие туалеты были на княгине Д. и баронессе Е.?
Мне становилось больно от ее вопросов. Мои мысли были полны "Сном девушки" и сама я витала так далеко "от земли. Но я села подле tante Lise и дала ей подробный отчет о проведенном мною на балу вечере, стараясь, однако, не промолвиться о том, что все вальсы и даже грандиозный котильон, дирижируемый Вивой, я просидела в полуосвещенном будуаре молодой баронессы, никому не нужная и позабытая всеми.
— Это написали вы? Судорога сжала мне горло, и я с трудом ответила:
— Да.
Маленький, подвижной и юркий старичок редактор недоверчиво повел на меня поверх очков своими быстрыми глазками и, положив руку на первый лист моей тщательно в третий раз переписанной рукописи, проговорил медленно, точно взвешивая каждое слово:
— Но вы и не подозреваете, мадемуазель, того, что вы написали что-то очень хорошее. Вы работаете давно?
— В первый раз.